Мишель Уэльбек, Париж, 26 октября 2015 года
Около восьми утра я опять проснулся, зарядил кофеварку и снова лег; рядом ровно дышала Мириам, и замедленный ритм ее дыхания вторил негромкому бульканью кофе, капающего сквозь фильтр. По лазурному фону скользили пухлые кучевые облака; они всегда были для меня облаками счастья, оттеняющими своей ослепительной белизной синеву неба — на детских рисунках такие облака проплывают над уютным домиком с трубой, из которой вьется дым, над зеленой травкой и цветами. Не знаю, что вдруг на меня нашло, но, налив себе первую чашку кофе, я сразу включил iTélé. Телевизор врубился на полную мощность, и я стал искать пульт, чтобы убрать звук. Но не успел, Мириам все-таки проснулась; как была, в одной футболке, она устроилась на диване в гостиной. Наша краткая передышка подошла к концу; я снова включил звук. Ночью в сеть слили информацию о секретных переговорах Социалистической партии и Мусульманского братства. По всем каналам, будь то iTélé, BFM или LCI, в бесконечном специальном выпуске речь шла только об этом. Пока что Манюэль Вальс никак не отреагировал на происходящее, зато на одиннадцать часов была запланирована пресс-конференция Мохаммеда Бен Аббеса.
Глядя на кандидата от мусульманской партии, жизнерадостного толстяка, то и дело подкалывавшего журналистов, в голову не могло прийти, что, будучи одним из самых юных выпускников Политехнической школы, он одновременно с Лораном Вокье поступил в Национальную школу администрации на курс имени Нельсона Манделы. Бен Аббес напоминал скорее добродушного тунисца-бакалейщика из соседней лавки — собственно, таким и был его отец, пусть даже он торговал в Нейи-сюр Сен, а не в восемнадцатом округе Парижа, и уж конечно не где-нибудь в Безоне или Аржантее.
В большей степени, чем кто-либо, заметил Бен Аббес на этот раз, он извлек пользу из республиканской меритократии и меньше, чем кто-либо, собирается посягать на систему, которой обязан всем, вплоть до наивысшей чести — избираться и быть избранным французским народом. Он вспомнил о крохотной каморке над бакалейной лавкой, где, бывало, готовил уроки; вскользь, но с точно отмеренной дозой чувства, остановился на образе своего отца; по-моему, он был великолепен.
Но времена, надо признать, продолжал он, времена меняются. Все чаще семьи — не важно, еврейские, христианские или мусульманские — хотят, чтобы их дети получили образование, которое, не ограничиваясь простой передачей знаний, включало бы в себя и духовное обучение, соответствующее их вероисповеданию. Возврат религиозной составляющей лишь отражает глубинные изменения в обществе, и министерство образования не может не считаться с этим. Короче говоря, пора уже, расширив рамки государственной школы, обеспечить ее гармоничное сосуществование с величайшими духовными традициями нашей страны — мусульманской, христианской и иудейской.
Так, источая мед и патоку, он промурлыкал еще минут десять, после чего представители прессы получили возможность задать ему вопросы. <...>
В полпервого ответный удар нанесла Марин Ле Пен. Ее снимали с низкой точки на фоне парижской мэрии, — оживленная, со свежей укладкой, она была чуть ли не хороша собой, что ни в какое сравнение не шло с ее предыдущими появлениями на экране: после событий 2017 года кандидатка от Национального фронта решила, что для достижения высшей власти женщине надо непременно выглядеть, как Ангела Меркель, и она усердно пыталась усвоить нудную респектабельность немецкого канцлера, копируя даже покрой ее костюмов. Но в это майское утро создавалось впечатление, что пламенный революционный порыв, характерный для ее партии в первые годы существования, вновь вернулся к ней. В последнее время поговаривали, что некоторые из ее речей писал Рено Камю под руководством Флориана Филиппо**. Не знаю, были ли эти слухи обоснованны, но она, безусловно, делала большие успехи. С первых же слов Марин Ле Пен я изумился республиканскому и даже откровенно антиклерикальному характеру ее выступления. Не ограничиваясь довольно банальной ссылкой на Жюля Ферри, она дошла аж до Кондорсе***, процитировав его знаменитую речь 1792 года перед Законодательным собранием, где он приводит в пример египтян и индийцев, которые, хоть «их человеческий разум и достиг невероятных высот… снова впали в отупение постыднейшего невежества, когда религиозная власть присвоила себе право учить людей».
— Я думала, она католичка… — сказала Мириам.
— Она — не знаю, но ее электорат точно нет. Национальный фронт никогда не пользовался популярностью у католиков — в них слишком силен дух взаимопомощи и солидарности с третьим миром. А она держит нос по ветру.
Мириам посмотрела на часы и устало махнула рукой:
— Мне пора, Франсуа. Я обещала родителям вместе пообедать.
— Они знают, что ты здесь?
— Да-да, они не беспокоятся, но за стол без меня не сядут.
<...> Я выключил звук; жесты Марин Ле Пен становились все стремительнее, она буквально молотила кулаком по воздуху и вдруг гневно развела руками. Конечно, Мириам уедет с родителями в Израиль, она просто не может поступить иначе.
— Знаешь, я правда надеюсь быстро вернуться… — сказала она, словно прочитав мои мысли. — Поживу там несколько месяцев, пока во Франции все не рассосется.
Ее оптимизм показался мне чрезмерным, но я промолчал. Она надела юбку.
— Ну, теперь, учитывая последние события, родители наверняка торжествуют. Поужинать спокойно не дадут. «А мы что тебе говорили, деточка…» Ладно, они хорошие и считают, что все это для моего же блага, я уверена.
— Да, они хорошие. Очень хорошие.
— А ты что будешь делать? Чем, по-твоему, все закончится в Сорбонне?
Я проводил ее к выходу; мне вдруг стало очевидно, что я понятия не имею, чем там все закончится; очевидно было и то, что мне на это наплевать. Я нежно поцеловал ее в губы и ответил:
— Израиля для меня не существует.
Нехитрая мысль; но мысль верная. Мириам скрылась в лифте.
Прошло несколько часов. Солнце уже заходило между многоэтажками, когда, внезапно очнувшись, я снова начал соображать, что происходит со мной, вокруг меня и вообще. Разум мой блуждал в каких-то темных и смутных пространствах, и теперь мной овладела смертельная тоска. Фразы из «Семейного очага» Гюисманса одна за другой назойливо возникали в моем воображении, и тут с болью в сердце я спохватился, что даже не предложил Мириам перебраться ко мне и жить вместе, но тут же сам возразил себе, что проблема вовсе не в этом, что в любом случае родители готовы снять ей комнату и что у меня всего лишь двухкомнатная квартира, хоть и большая, но все же, и наше сосуществование наверняка привело бы в недалеком будущем к потере всякого влечения, а мы еще слишком молоды, чтобы справиться с этим и остаться вместе.
<...> Я немного помусолил идею статьи для «Девятнадцатого века», в которой отметил бы, что после долгого и утомительного периода модернизма лишенные всяких иллюзий выводы Гюисманса снова стали как нельзя более актуальны, доказательством чему служит рост числа популярных кулинарных шоу, посвященных, в частности, региональной кухне, на всех без исключения телеканалах; правда, я тут же осознал, что мне уже не хватит ни энергии, ни желания писать такую статью, пусть даже для узкой аудитории «Девятнадцатого века». А еще я осознал, в недоверчивом отупении уставившись в телевизор, что он по-прежнему работает, настроенный все на тот же iTélé. Я включил звук: Марин Ле Пен уже давно закончила свою речь, но все комментарии посвящены были в основном ей. Из них я узнал, что лидер Национального фронта призвала выйти в среду на массовую демонстрацию и проследовать по Елисейским Полям. Она совершенно не собиралась запрашивать разрешение в префектуре, заранее уведомив власти, что даже в случае запрета демонстрация состоится — «во что бы то ни стало». Она увенчала свое обращение цитатой из Декларации прав человека 1793 года: «Когда правительство нарушает права народа, восстание для народа и для каждой его части есть его священнейшее право и неотложнейшая обязанность». Слово «восстание» вызвало, само собой, многочисленные отклики и, кто бы мог подумать, даже побудило Франсуа Олланда нарушить затянувшееся молчание. По истечении двух катастрофических пятилетних мандатов уходящий президент, обязанный своим переизбранием лишь прискорбной стратегии, способствовавшей подъему Национального фронта, уже практически не высказывался публично, и большая часть СМИ, судя по всему, вообще забыла о его существовании. Когда на крыльце Елисейского дворца в присутствии десятка журналистов он отрекомендовался «последним бастионом республиканского строя», раздались смешки, пусть мимолетные, но вполне внятные. Минут через десять выступил с заявлением премьер-министр. Он побагровел, на лбу вздулись вены, казалось, его вот-вот хватит удар; всякий, кто поставит себя выше демократической законности, предостерег он, окажется вне закона, и обращаться с ним будут соответственно. В общем, единственным, кто сохранил хладнокровие, оказался Мохаммед Бен Аббес: он поднял голос в защиту права на свободу собраний, предложив Марин Ле Пен устроить дебаты о светском характере государства, что, по мнению большинства обозревателей, было весьма ловким ходом, поскольку она вряд ли пошла бы на это, а он, таким образом, особо не утруждаясь, представал человеком умеренных взглядов, склонным к диалогу. В конце концов, все это мне надоело, и я начал бестолково перескакивать с одного реалити-шоу об ожирении на другое, а потом и вовсе выключил телевизор. Мысль о том, что политическая история может играть какую-то роль в моей личной жизни, по-прежнему приводила меня в замешательство и внушала даже некоторую брезгливость. При этом я вполне отдавал себе отчет, и не первый год, кстати, что разрыв — а вернее, уже настоящая пропасть — между народом и говорящими от его имени политиками и журналистами должен неминуемо привести к хаосу, к чему-то непредсказуемому и агрессивному. Франция, как и другие западноевропейские страны, давно дрейфует к гражданской войне, это очевидно; просто еще несколько дней назад я был убежден, что французы в большинстве своем люди безропотные и апатичные, — наверняка по той причине, что я сам довольно безропотен и апатичен. Я ошибался. Мириам позвонила только во вторник, уже после одиннадцати вечера; судя по голосу, к ней вернулась уверенность в завтрашнем дне: она считала, что во Франции скоро все войдет в колею, — лично я в этом сильно сомневался. Ей даже удалось уговорить себя, что Николя Саркози вернется на политическую арену и его встретят как избавителя. У меня не возникло желания разубеждать ее, но я считал, что это маловероятно; мне казалось, что в глубине души Саркози сдался и в 2017 году сам подвел черту под этим периодом своей жизни. Она улетала рано утром, поэтому на прощальное свидание не оставалось времени; ей еще столько всего надо сделать — для начала собраться, ведь не так просто уместить свою жизнь в тридцать килограммов багажа. Я был готов к этому; и тем не менее у меня екнуло сердце, когда я нажал на отбой. Я знал, что теперь мне будет очень одиноко.
* Мишель Уэльбек. Покорность; пер. с франц. М. Зониной. М., Corpus, 2015.
** Рено Камю — французский писатель, придерживающийся крайне правых взглядов; Флориан Филиппо — вице-председатель Национального фронта.
*** Жюль Ферри — французский политик (министр иностранных дел, премьер-министр) конца XIX века; известен своей поддержкой колониальной политики и борьбой с клерикализмом. Жан Антуан Кондорсе — французский философ конца XVIII века.
Фото: Philippe Matsas/ZUMA/TASS