Cудьба Альбера Камю, погибшего полвека назад в автомобильной катастрофе, странным образом созвучна многим из наших сегодняшних, постсоветских судеб. Конвульсии рухнувшей империи оставили его без родины, спазмы совести — практически без соотечественников. Есть, однако, резкий контраст: в ту пору ему подобным иногда перепадали Нобелевские премии. Сегодня он смотрелся бы в стокгольмском списке белой вороной. Премии выдают за ходьбу строем, а он шел в одиночку.
Ему принесла известность повесть «Посторонний» — об убийстве, единственным поводом к которому стало неопознание личности в другом человеке. В значительной степени благодаря этому сюжету, а также ассоциации и дружбе с Сартром и Симоной де Бовуар на него навесили ярлык экзистенциалиста, против которого он протестовал. Философы списывали его в писатели, писатели — в философы. Он сам был посторонним на протяжении всей жизни и практически до смертного часа не прекращал внутренней полемики с Мерсо, персонажем прославившего его произведения.
В пору нашей молодости экзистенциализм был модным словом, декларацией стиля жизни, самым деликатным из антисоветских протестов, но большинство из нас, протестуя с помощью этого интеллигентного пароля, не имело доступа к источникам и плохо понимало, о чем речь. У Хайдеггера и Сартра экзистенциализм был способом свободного внутреннего выбора без нравственных тормозов. Камю с самого начала явно имел в виду нечто совсем другое, нравственность была для него стержнем, которому он искал и не находил оправдания в лишенном Бога мире. Подобно Тертуллиану, тоже впоследствии впавшему в ересь, он уверовал через абсурд, но не в Бога, а в возможность и неизбежность морали в аморальном мире. Символом этой неизбежности стал для него Сизиф, упорно громоздящий камень на вершину вопреки нелепости этого акта.
Подобно Джорджу Оруэллу, с которым его многое сближает, он стартовал на левом фланге, но порвал с коммунизмом и осудил сталинизм, чего бывшие единомышленники никогда ему не простили. В отличие от этих единомышленников он вырос в нищете и на отшибе империи, в Алжире, где его воспитывала мать, почти символически лишенная дара речи, и он никогда не мог в угоду времени и прогрессивному единомыслию отказаться считать Алжир своей родиной.
Параллель с постсоветской участью советского интеллигента, особенно такого, который вырос за пределами Садового кольца, очевидна. Люди гибких взглядов и моральных устоев стали тяготеть к центрам и сбиваться в стаи, но очень скоро сообразили, что центры и стаи в большой степени взаимозаменяемы, — как тут не опознать духовную траекторию Сартра? Для Камю его несбиваемый внутренний компас был тем, что отличало его от иезуитского окружения. За это ему выпала доля изгоя.
Так же, как некогда Оруэлла, Камю пытаются кооптировать в правые: президент Франции Николя Саркози выступил с предложением перезахоронить его в Пантеоне, рядом с Вольтером, Гюго и Золя. Многие усматривают в этом попытку президента нажить политический капитал и протестуют против посмертного включения бунтаря в обойму останков государственного значения. Для самого Камю такое переселение было бы, наверное, чем-то вроде загробной победы Сартра.
Подвиг не идентичен правоте — Камю, в своем доведенном до абсурда мужестве, ошибался, совесть не синонимична одиночеству. Сизиф, каким бы бесполезным ни представлялся ему собственный труд, служит не только примером, но и образцом: можно оставаться человеком и в обесчеловечивающие времена, без Бога и без партии, один на один с совестью.