#Свидетельства

«Сталин умер — свадьбы не будет!»

2018.03.04 |

The New Times

Что происходило в столице 65 лет назад — в воспоминаниях современников

5 марта 1953 года стало известно о смерти Сталина. К 60-й годовщине этого во всех отношениях знаменательного события, в 2013-м, был создан проект «050353», в рамках которого публикуются воспоминания современников тех событий. Проект открытый — добавить свое свидетельство может любой желающий (050353.ru). The New Times публикует несколько текстов, собранных этим проектом: как страна встретила смерть «отца народов» и что происходило во время его похорон.

«Такое впечатление, что отказали все тормоза»

_86743-2.jpg
Очередь за газетами, сообщающими о смерти
Сталина Фото: AP Photo

Мария Погребова, 1931 г.р.

<...> В 1953-м мне был 21 год, я училась на истфаке в университете. Сначала объявили о болезни Сталина, и в общем, все уже было более или менее понятно. Я помню хорошо этот день, потому что мы тогда подали заявление в ЗАГС — так случайно совпало.

Разговоров о том, что наконец-то, слава богу, у нас дома не было, и это притом что все мы были соответствующим образом настроены.

Всеволод Романович, мой на тот момент еще будущий муж, рассказал, что, когда стало известно о смерти Сталина, его разбудила его мама и сказала: «Сталин умер — свадьбы не будет!» /…/ Насколько искренне все плакали — не знаю. Конечно, у людей было ощущение конца чего-то, конца эпохи. «Сталин умер — свадьбы не будет» — от этого многие и плакали: совсем непонятно было, что дальше.

Мы с мужем учились на одном курсе, оба были вполне правильными комсомольцами. И вот в университете был разговор о том, что нужно собраться группой и организованно пойти на похороны. Тогда мы как-то не собирались идти, а потом объявили, что желающих так много, что прощание будет и ночью. И вот тогда мы решили пойти — интересно, потому что ночью!

_86743-5.jpg
Ближняя дача Сталина. По одной из версий,
он умер на этом диване Фото: AP Photo

Эту ночь я очень хорошо помню, это ощущение наступившего хаоса. Я дважды в жизни испытывала это чувство. Первый раз было знаменитое 16 октября 1941 года, мы тогда были в Москве. И второй раз — в день прощания со Сталиным.

Мы вышли из квартиры моего жениха в Коптельском переулке. Помню, что почему-то какие-то бутерброды там с собой заворачивали. Спустились вниз к бульвару из Костянского переулка и пошли к Трубной — как раз туда, где в итоге произошла страшная давка. Когда мы влились в эту толпу-очередь, была уже ночь. Странное было ощущение от этой толпы — шли медленно, и многие смеялись, хохотали. Помню, была пожилая пара, они все возмущались и говорили: «Что же это такое!» Помню еще, как мимо нас вдруг проехал трамвай, ночью, непонятно откуда взявшийся. Прямо как гумилевский трамвай, пролетел не останавливаясь. Еще были группы подростков-хулиганов, которые периодически нападали на очередь. Идея у них была вроде как пробраться и занять место без очереди, но на самом деле им явно не это было нужно, а как-то хотелось подраться, что ли. А мужчины держали оборону. Поразительно, что нигде не было видно милиции. Было четкое ощущение хаоса, такое впечатление, что отказали все тормоза — все что угодно могло быть при Сталине, но этого быть не могло.

Так мы шли-шли по бульвару, а потом нам стало скучно, и мы пошли домой. И очень вовремя, потому что иначе бы попали в самую давку.

В газетах про это не писали, но что была давка и много человек погибло — все знали /…/

Интересно, что после того как Сталина похоронили, его резко перестали упоминать по радио, в газетах.

«Мама сказала «слава богу» и продолжала работать»

Анастасия Баранович-Поливанова, 1932 г.р.

Я тогда училась в испанской группе романо-германского отделения филфака МГУ. И несколько дней перед пятым марта мы с нашим испанцем-преподавателем на каждом занятии переводили бюллетень о здоровье Сталина, который печатался во всех газетах. Весь, включая температуру и количество белка в моче, переводили прямо с ходу с русского на испанский, так же как за некоторое время до этого мы переводили сводку новостей из Северной Кореи.

6 марта я пришла, как обычно, на занятия, нас собрали на траурный митинг в Большой Коммунистической аудитории в новом здании старого университета, где сейчас журфак. Что именно говорилось — не помню. Я видела в коридоре парторга, которая рыдала в голос и сама держаться на ногах не могла, ее под руки держали приближенные. У декана под стеклами пенсне или очков тоже поблескивали слезы.

Траурный митинг длился недолго, потому что следующее занятие у нас, как обычно, проходило уже на филфаке, то есть в старом здании университета. Это был семинар по марксизму. Хотя занятия как такового не было. Помню, сидит потрясенная преподавательница марксизма, кстати, очень милый человек, и говорит: «Вот если бы сейчас спросили, что у меня самое дорогое? Дочка, конечно. И вот скажи: отдай ее — и он воскреснет, — я бы согласилась». /…/

После университета я зашла к маме и рассказала о смерти Сталина. Мама в это время печатала на машинке. Она перекрестилась, ответила «слава богу» и продолжала работать.

Все эти дни по радио с раннего утра передавали классическую музыку. И флаги были в городе приспущены.

«Мне это надоело, пойду-ка я лучше хоронить Прокофьева»

Владимир Сперантов, 1932 г.р.

В марте 1953-го я кончал 3-й курс физико-математического факультета МГПИ имени Ленина (так его все называли, потому что был еще МГПИ имени Потемкина), тогда было четырехлетнее обучение. До этого я кончил в 50-м году московскую школу, у меня была золотая медаль, и я мог поступать по тогдашним законам без экзаменов в вуз. И первое, что я получил в руки, когда пришел подавать документы на физфак университета, — это была анкета, очень обширная. А дело в том, что мои родители были арестованы в 38-м. Отец восемь лет отсидел в тюрьме и потом был в ссылке в Казахстане (и пробыл бы там еще больше, если бы не март 53-го), а мама несколько месяцев просидела в Бутырке. И я получил отказ со стандартной формулировкой «в связи с отсутствием мест». У меня не было покровителей, но было много родственников. Мои папа и мама были арестованы, но детство было счастливым — я рос в атмосфере любви и дружеского участия. И когда я не поступил в МГУ… у меня было две добрых тетушки, одна – известная актриса Валентина Сперантова, а вторая — в своем кругу известная геофизик Галина Николаевна Петрова, которая занималась палеомагнетизмом и во мне принимала большое участие, и когда я ей позвонил в жутком состоянии, она сказала: не горюй, подумаешь, физфак университета, есть очень неплохой факультет в пединституте, и туда, я знаю, принимают без анкеты. Я пришел туда, и меня зачислили.

У нас была хорошая студенческая компания. Ясно было, что особого восторга по поводу власти никто из нас не испытывал, у половины точно не было отцов — или погиб на фронте, или был в тюрьме, в лагере…

Началось-то все гораздо раньше. Я не помню, какого числа объявили о болезни, говорят, в тот день его и не стало. В общем, в первых числах марта произнесли эти слова, звучали симфонические мелодии и бюллетени — участвуют такие-то медицинские светила, перечисляли, и некие люди определенного настроя говорили: вот, смотрите, когда понадобилось, ни одной еврейской фамилии среди врачей нет. Вот вам! Это чувствовалось, к сожалению. Мы поняли быстро, что дело идет к концу, потому что бюллетени были полны загадочных слов, а потом прозвучало слово «Чейн-Стокс», и врачи, которые среди нас были, сказали, что если «Чейн-Стокс» — это, считай, покойник.<...>

Когда умер Сталин, никто не радовался, все понимали, что человек умер и радоваться неприлично, но никто и не плакал. Мама не плакала, тетя Маня, как я звал свою бабушку, не плакала… Было чувство тревоги. Потому что до того все было ясно — великий кормчий, а тут — э-э! — и толком никто ничего не знает…

Сразу пошли изменения в правительстве, тут же было объявлено о крупных перестановках, назывались фамилии определенных лиц, и некоторые в нашей коммунальной квартире (мы жили на Донской улице около Калужской площади, в Замоскворечье) говорили, помню такое — вот, старая гвардия стала на свои места. Их было очень мало — Молотов, Ворошилов, Микоян — но им доверялись… вот говорили, кто за все отвечает.

5 марта я ушел из дому не рано, мы собрались на факультете, нам сказали: идем колонной организованно, постарайтесь построиться, и чтоб в нашу колонну никакие посторонние лица не пристраивались. Ну это все быстро разрушилось, потому что до Садового кольца мы шли как на демонстрацию, разговаривали, у нас была веселая компания, но все понимали, что тут шутить неуместно. И была какая-то волынка. Был один парень, Сережа Генкин, он всегда отличался немножко такой свободой суждений. И он говорит: мне это надоело, пойду-ка я лучше хоронить Прокофьева (его хоронили в тот же день). Я подумал тогда: вот Сережа, это надо иметь смелость, сказать такое — это вроде как выйти на площадь. Если бы кто-то находился рядом, Сережа уехал бы в места не столь отдаленные… но как-то обошлось.

Потом мы долго шли по Садовому кольцу к центру. Заслоны были все по Бульварному кольцу, и куда бы мы ни выходили, везде была милиция, пешая и конная. До этого мы как-то не видели столько лошадей и милиционеров на них. И грузовики в подворотнях, где были переулки, соединяющие Садовое кольцо и Бульварное. Стояли машины, солдаты, оцепление было, и где-то, видимо, были проходы сквозь, чтоб часть народа туда направилась, к центру стекались люди. За Бульварное кольцо, слава богу, мы не пошли, и на рубеже, когда мы уже выходили, осталось от нашей колонны трое ребят из нашей группы. Мы держались под руки, чтобы не расходиться, не потеряться… Некоторые говорят: мы сейчас пойдем, я знаю проход, проходной двор, мы туда пробьемся, за кольцо… А мы шли и чувствовали, что колонна наша рассеялась, какие уж тут посторонние, и нас везде отпихивают, говорят: не входить, да и как было входить, если там грузовик, к нему притерт другой грузовик, и солдат говорит: нет-нет. Оттуда, со стороны Тверской, и отсюда, со стороны Мясницкой, по бульвару были спуски, и поскольку народ все прибывал, по Бульварному кольцу скопилось столько народу, что еще, может, 10–15 минут, и нас бы вкрутило, и мы могли оттуда не выбраться. Мы пошли против течения, еще девочек наших взяли каждую с двух сторон, тут уже пуговицы летели, калоши были черти где… Один раз нас притиснули к этим машинам, и мы хотели взобраться, но там стоял какой-то чин, и он нам сказал без всякой злости — ребят, не лезьте сюда, поищите, где подворотня, они не везде закрыты, можно перелезть, там были чугунные, старые ворота. Мы поискали, нас помяли-помяли и всё, мы почувствовали, что можем дышать, и потихоньку назад, назад, стали уже не туда рваться, а обратно <...>

В тот день некоторые пошли — и не вернулись. У нас был такой профессор Вениамин Львович Грановский, читал физику. Дочка его, Ольга Грановская, пошла и не пришла. Попала на Трубную и там погибла. Мы узнали об этом через несколько дней. Очевидно, погибших хоронили, как-то это было организовано…

Разговоры первых дней были такие: кто будет говорить надгробное слово, тот и будет <преемником>. Потом все отметили: а говорил-то Берия! После мавзолея, когда были собственно похороны; это обсуждали и дома. Но официальным преемником, не партийным, был Маленков, и потом уже, через несколько дней как-то стали рассказывать, что Маленков на первом же собрании ЦК или Политбюро, когда все захлопали, сказал: нет, я же не балерина, пожалуйста, чтоб этого больше не было. И мы поняли, что стиль начал меняться.

А отец вскоре вернулся. Даже не в 56-м, а пораньше, в 54-м. Потому что сестра его родная, Валентина Александровна Сперантова, была депутатом какого-то там совета, и она все время писала письма Маленкову, Берия – мой брат арестован незаконно, прошу пересмотреть его дело… И в 54-м он вернулся, и вскоре был реабилитирован.

Не могу утверждать, что это были трупы, но это были люди задавленные. и еще в конце бульвара — огромная куча калош

«На каждой скамейке лежит бледный человек»

_86743-3.jpg
Специальная акция в ресторане —
бесплатная тарелка борща по случаю смерти
Сталина, Вашингтон, 6 мая 1953 года
Фото: РГАКФД/РОСИНФОРМ

Ирина Золотаревская, 1934 г.р.

Одно из врезавшихся воспоминаний: я иду по бульварам, и на каждой скамейке лежит бледный человек. Не могу утверждать, что это были трупы, но это были люди задавленные, потому что давка была большая. И еще в конце бульвара — огромная гора калош. Сейчас забыли, что такое калоши, а тогда их и на туфли надевали, и на валенки, и вот эта вот гора калош в конце бульвара мне очень запомнилась.

«Кто-то нарисовал на доске мелом смеющуюся мордочку»

Анатолий Вершик, 1933 г.р.

Жил я тогда с родителями в Ленинграде, на Мойке.

О болезни и смерти Сталина я узнал из сообщения по радио. Первой реакцией была тревога, но сразу возник и интерес: что будет дальше. Я в то время был студентом второго курса матмеха ЛГУ, активным комсомольцем, верящим в ту версию всех событий в стране и за рубежом, какую сообщали официальные источники. Однако самые последние на тот момент события стали подтачивать мои убеждения. Было несколько причин тому. Мои родители были знакомы и даже дружны домами со многими людьми, попавшими в жернова «ленинградского дела». Поверить в то, что тетя Тося — верная мамина подруга и 3-й секретарь Куйбышевского райкома, проведшая, как и мои родители, всю блокаду в Ленинграде, — вовлечена в дела «врагов народа», было трудно. Из более ранних запомнившихся подобных событий помню рассказ аспирантки моей матери, приехавшей с похорон Михоэлса, с сомнением высказавшейся об официальной версии его смерти.

Но еще более странной для меня была история с отцом. Он — подполковник, доцент политэкономии в военном училище — вдруг (как потом выяснилось, по доносу) был обвинен в 1951 году во многих «грехах», сослан в провинциальное училище, затем демобилизован, исключен из партии и, самое удивительное, — был лишен ученым советом университета степени кандидата экономических наук, поскольку его оппонентами были известные доктора экономических наук, профессора В.В. Рейхардт и Я.С. Розенфельд, к тому времени уже арестованные по тому же «ленинградскому делу». Первый погиб в тюрьме в 1949 году.

После 13 января (объявление о деле врачей) отец снял висящий над его столом портрет Сталина. Это было революционным событием: он был верным коммунистом ленинского призыва, вступил в партию в 1924 году (тогда он работал наборщиком в Киеве). Среди его друзей был В. Каталынов, расстрелянный в «кировском потоке».

Помню свое тревожное состояние все те дни. В начале февраля я с друзьями пошел в лыжный поход по глухому северу Ленинградской области и был потрясен тамошней бедностью. С одним из сопоходников — моим приятелем, у которого отец был расстрелян в 1937 году, мы делились тревогами <...>

Когда умер Сталин, в университете, конечно, были стояния, как и везде, был траурный многотысячный университетский митинг, который вел ректор А.Д. Александров с балкона главного здания и т.д. Я уговаривал некоторых своих друзей, собиравшихся на похороны в Москву, не ехать. Сам я был достаточно холоден и задал одному другу циничный вопрос: сколькими жизнями можно оплатить жизнь Сталина, хватит ли нескольких миллионов? Тогда я не знал, что эта цена уже заплачена.

О первом дне после траура ничего существенного не помню, кроме публичного и громкого возмущения секретаря факультетского партбюро по поводу того, что кто-то нарисовал на доске мелом смеющуюся мордочку. «Чья кощунственная рука, — кричал он на весь коридор, — посмела нарисовать в эти трагические дни такое безобразие!» Правда, расследования не проводилось.

Сразу после 10 марта я почувствовал какое-то трансцендентное и необъяснимое облегчение. А когда в передовой «Правды» прочел слова «…презренные авантюристы типа Рюмина…» по поводу отмены дела врачей, моя эволюция пошла быстрыми темпами <...>

«Его лицо показалось мне смертельно злым»

Олег Басилашвили, 1934 г.р.

Мама и отец известие о смерти Сталина встретили внешне спокойно, а бабушка моя стала безумно рыдать и причитать. Она была женой архитектора, почетного гражданина города Москвы, и Октябрьская революция лишила бабушку всего, что она имела, но имя Сталина было для нее свято. В семье обсуждений смерти Сталина я не помню.

Я учился тогда на втором курсе студии Московского художественного театра. Вскоре после сообщений о смерти Сталина студентов собрали в зрительном зале театра, выступали артисты, и я помню, как Михаил Николаевич Кедров — в то время художественный руководитель МХАТа — рыдал и так и не смог завершить свою речь, только указывал на ложу, в которой на спектаклях сидел Сталин. На этом траурном заседании многие закрывали глаза платками, но я не плакал и даже вспомнил реплику пушкинского персонажа из «Бориса Годунова»: «Все плачут, заплачем, брат, и мы».

Очереди к гробу стояли безумные. Моя мама встала в очередь у Чистых прудов, прошла Сретенку и стала спускаться вниз, к Трубной. Там ее нашел отец, выдернул и повел домой, и таким образом спас ей, возможно, жизнь. На Трубной была чудовищная давка. Тогда рассказывали, что на площади нашли головы, людей вдавливали в стены, кто-то из жильцов первых этажей домов открывал окна и втаскивал людей к себе в квартиры, но все равно погибли многие — Сталин унес с собой громадное число жертв. В газетах о давке тогда ничего не написали, но все знали об этом друг от друга.

А я влился в очередь и оказался в Колонном зале Дома Союзов. Почетного караула у гроба не было, во всяком случае, я не обратил внимания. Меня поразило, что в зале не было особой траурной атмосферы. Было очень светло, очень пыльно, а вдоль стен стояло громадное количество венков. Сталин лежал в мундире с блестящими пуговицами. Его лицо, которое на фотографиях всегда было таким добрым, показалось мне смертельно злым.

Мой отец — директор Политехникума связи имени Подбельского, член райкома партии — был приглашен на траурную церемонию 9 марта на Красную площадь. Естественно, он стоял не на Мавзолее, а на противоположной стороне — около ГУМа. Потом он мне рассказывал: «Ты знаешь, Берия произвел на меня странное впечатление — шляпа была надвинута на глаза, а кашне намотано выше носа. Он был похож на американского гангстера в кино». Это тогда Берия кричал: «Кто не слеп, тот видит, что в эти скорбные дни…»

«И началось общественное рыдание»

_86743-4.jpg
Невский проспект. Прощание со Сталиным,
9 марта 1953 года Фото: PhotoXPress

Наталья Старостина, 1942 г.р.

Мне было 11 лет, и я даже толком не знала, где мой отец. Никто не говорил «твой отец сидит», и никто особенно не скрывал, а было непонятно что. И меня это вполне устраивало.

Мы с мамой в то время кочевали по теткам. Няня уже умерла, мама вернулась, когда мне было пять лет — ей, слава богу, дали бытовую статью за взятку охраннику. Она хотела передать какие-то именные часы, ее и посадили по этому делу. Прописали ее у Шары, младшего брата — он был инвалид войны, имел какие-то возможности.

Мы жили то у него в коммуналке на Большой Грузинской, то у Штоков на Беговой, то у Кавы, моей любимой тетки, сестры отца, у которой было три мужа, все спортсмены. Первого, Виктора Прокофьева, расстреляли, второй, Пал Палыч Тикстон, русский англичанин, был посажен, и в ссылке они были вместе с моим отцом. А в третий раз она вышла замуж за Виктора Дубинина. Ему дали квартиру на Садовой-Триумфальной, двухкомнатную, но было впечатление, что это дворец. При этом он принципиально не состоял в партии. Это был первый человек, еще до отца, кто участвовал в воспитании моего антисоветизма. Он слушал голоса, когда еще никто не имел радиоприемника, обзывался сволочью на Сталина, говорил, что нет ничего хуже советского устройства и что он тысячу раз готов быть безработным на Западе. К тому же жуткий антисемит какого-то, я бы сказала, фашиствующего уклона — он считал, что революцию сделали евреи.

Мама эти темы обсуждать боялась. Уже потом, когда отец вернулся и говорил: «Одна сволочь испортила всю природу (это Мичурин), а другая — всю жизнь (это Ленин)», — мама отвечала: «Поговори-поговори, тебя уже посадили за твой язык, теперь ты хочешь, чтобы ее посадили, ведь она пойдет в школу и все там расскажет».

Чем был Сталин для меня? Я знала, что он главный, и видела красивое лицо на портрете в «Родной речи». Ленин мне постыдно казался уродом, а этот! Не видно было никаких рытвин, не видно роста, а только славная улыбка и мягкий прищур глаз. Эта белозубость! Мы вообще с подругами выбирали, кому кто нравился. Молотов нас очень пленял. Картинка Сталина и Молотова с детьми — это просто умереть! Какие-то разговоры были, что Сталин болен, но по своей привычке чураться всего неприятного я старалась не слушать.

О его смерти я узнала дома. Потом я поехала в школу, с Беговой на Грузинскую. Пришли мы в школу, и началось это общественное рыдание. Помню — мы встаем каждый за своей партой, и все рыдают до умопомрачения, начиная от Марьи Дмитриевны. Наша классная руководительница Марья Дмитриевна Шустова — говорили, что она из семьи купцов Шустовых — платком закрывается, произносит что-то всхлипывая, и рыдают все. А у меня — ни одной слезы. Не из протеста, а у меня вообще плохо со слезами в таких вещах. Надо заплакать, неприлично же, когда все рыдают, а тут стоит какой-то пень. И тогда Марья Дмитриевна, я так ей благодарна, прекрасно поняла ситуацию и говорит: «Хватит, девочки, плакать, это слабость. А знаете, кто на самом деле переживает больше всех? Наташа. У нее то, что называется каменное горе». И все на меня смотрят с уважением.

Официальная часть рыданий закончена, можно идти домой. А у меня была подруга Танька Соловьева, такая смешливая красавица. И вот мы с Танькой выходим из класса и начинаем хохотать — у нас истерика, не можем остановиться, от смеха валимся друг на друга, почти ползая у гардероба. Тут нянечка высовывается и говорит: «Девки, идите-ка вы от греха домой».

На площади нашли головы, людей вдавливали в стены. Сталин унес с собой громадное число жертв

«Думаешь, Москву не переименуют в Сталин?»

Георгий Мирский, 1926 г.р.

Я в это время был аспирантом в Московском институте востоковедения, мне было 26 лет. Услышали мы с матерью новость по радио, мать выбежала в коридор нашей коммунальной квартиры, натолкнулась на соседку и воскликнула: «Сталин умер!» Соседка зажала ей ладонью рот: «Вы с ума сошли!» — «Да по радио сказали!» — «Нет, что вы, молчите!»

Я тут же поехал в институт, там уже собрались практически все студенты, большинство преподавателей и аспирантов, все приехали добровольно, стихийно. Митинг, много выступавших. Будущий известный телевизионный обозреватель Фарид Сейфуль-Мулюков говорит: «Я как услышал об этом утром, показалось, что солнце зашло». Он же потом меня спрашивает: «Думаешь, Москву не переименуют в Сталин»? Я, как редактор институтской стенгазеты, пишу статью, начинающуюся словами: «В этот черный день…» Секретарь парткома поправляет: «Не надо в обращении ЦК таких слов, нет, вычеркни». /…/ Эти несколько дней после смерти Сталина люди ходили как мешком стукнутые, повторюсь, не потому, что любили вождя, а потому что Сталин был частью жизни, постоянной и непременной, с его смертью выпал главный камень существования, непонятно стало, как вообще жить дальше. Ни разу за все те дни я не видел ни одного человека, который выглядел бы глубоко переживающим, рыдающим — ни од-но-го! Но растеряны были все.

Но уже в апреле, выступая с лекциями, я заканчивал их не так, как прежде: «И залогом всех наших успехов является то, что нас ведет вперед вдохновитель и организатор всех наших побед великий Сталин!» Теперь уже вместо двух последних слов я говорил другие — «Коммунистическая партия».

Впервые опубликовано в NT № 7 от 4 марта 2013 года

Shares
facebook sharing button Share
odnoklassniki sharing button Share
vk sharing button Share
twitter sharing button Tweet
livejournal sharing button Share