Не стало последнего из той плеяды великих известинских журналистов, которые в условиях жесточайшей советской цензуры создали адвокатскую журналистику, когда почти каждый очерк становился событием и поступком.
Анатолий Аграновский, Анатолий Друзенко, Евгений Жбанов, Элла Максимова, Эдвин Поляновский, Алик Плутник — они именовались специальными корреспондентами того, что в той стране категорически не было — отдела «Права и морали» или отдела «Общество», писали о том, чего власти «первого в мире государства рабочих и крестьян», категорически не хотели замечать — о человеке, наследуя чеховской традиции сопереживания и помощи людям, которым ждать ни того, ни другого не приходилось. И еще была Ирина Григорьевна Овчинникова — в отделе «Школы и вузы», и Владимир Надеин, лучший фельетонист страны… Я пришла в воскресное приложение «Известий» в двадцать два года литературным секретарем отдела писем (большего фамилия и «пятый пункт» не позволяли) в конце 1980-го, когда и в стране, и в газете начинался очередной период заморозков — советские войска уже год как были в Афганистане. У власти был немощный Брежнев и прочие старики, выжившие в сталинском СССР и уже тогда от страха потерявшие здравый смысл, а во главе «Известий» встал П.Ф. Алексеев, партийный функционер, который двух слов ни на бумаге, ни в речи сам связать не мог — ну разве только «дорогой Леонид Ильич». С приход Алексеева замечательные известинские перья с полосы ушли — их просто не публиковали. Они по-прежнему читали письма, которые приходили в редакцию тысячами, ездили в командировки (это называлось «письмо позвало в дорогу»), разбирались с историями гонений на обычных людей, писали свои очерки, которые, перепечатанные машинистками, потом просто ложились в стол, хотя и Плутник, и все остальные обладали этим советским искусством «эзопова языка», журналистики между строк, когда все было нельзя. Нельзя было упомянуть фамилии Зощенко или Ахматовой, нельзя было написать, что у имярека были репрессированы родители — само слово «репрессированы» тоже было нельзя, обходились эвфемизмами вроде «и наступил 1937-й год со всеми его последствиями»… Тогда в «Известиях» на первой полосе публиковались фотографии — паспортного размера — передовиков производства, выполнявших «пятилетку в три года» и производящих то, что, по большей части, никому, кроме высасывающего все соки из страны ВПК, не было нужно. Фотографий было штук двадцать, а то и тридцать, первая полоса выглядела страшным мартирологом, но газета так выходила много лет, вплоть до 1983 года, когда началась «гонка на лафетах», генсеки приходили и умирали, а в недрах Лубянки рождались всякие планы реформ по югославскому или венгерскому образцу — впрочем, бороться с диссидентами это ничуть не мешало. «Известия» тогда стали — пусть еще и очень осторожным, но островком свежего воздуха: это было расцвет очерковой адвокатской журналистики. Тираж газеты был больше 9 млн, каждый очерк — Аграновского, Плутника, Поляновского — становился общественным событием. К сожалению, архива «Известий» в интернете нет, я не в Москве (дома у меня на полке стоит трехтомник очерков Альберта Плутника), а память не сохранила названий — только ощущения: очень аккуратно, так, чтобы не навредить, с крайнем уважением к слову и русскому языку журналист рассказывает о человеческой беде, обставляя свой рассказ всеми необходимыми подушками безопасности — иначе нет шанса попасть на полосу, но если «газета выступила», да еще вторая, после «Правды» газета страны (значилось: орган Верховного Совета СССР) — за этим следовало « что сделано»: у страдающего появлялся шанс.
Потом была осень девяносто первого года, эйфория свободы и реалии дикого рынка. К концу десятилетия Алик Плутник вместе с коллегами выпустит жесткую и горькую книгу «С журналистикой покончено, забудьте!» — «Известия» тогда умирали, а сам Плутник ушел к Егору Яковлеву, легендарному главному редактору (и моему!) перестроечных «Московский новостей» — в яковлевскую «Общую газету». Но было уже поздно: метла нового президента вымела «Общую» одной из первых. Так для Плутника закончилась газетная журналистика. Он писал книги, радовался успехам сына, и — хоронил: один за другим уходили друзья-коллеги, ставшие часто врагами и примирявшиеся только у катафалка. Мы говорили по телефону, все собирались встретиться, и вот вчера, 27 июня, сообщение в мессенджере от сына: «Папа пошел купаться и утонул»…
Все. С уходом Плутника тех «Известий» и той очерковой журналистики окончательно не стало. Они были планкой, мерилом, напоминанием того, что даже в условиях самой жесткой цензуры можно не скурвиться, не фальшивить, не врать. Алик Плутник, Альберт Ушерович Плутник — захлопнулась и эта дверь.