Роман «Дервиш и смерть», со всей его боснийско-мусульманской экзотикой, был тем не менее исключительно точным отражением нашей тогдашней ситуации в советском обществе, уже не требовавшем полной капитуляции — а лишь цепи мелких компромиссов, в результате которых от человека, при сохранении внешней оболочки нравственного благополучия, оставалось не больше, чем после полного курса лагерной обработки, петушения и стукачества. Книга исчезла с прилавков почти мгновенно. Обсуждая ее друг с другом, мы восхищались небывалой для наших родных мест отточенностью исповедальной формы, предпочитая помалкивать об этой встроенной смертельной занозе, от которой ни у кого не было иммунитета.
„
Человеку, оказывается, не нужен чекист, чтобы потерять людской облик. При достаточной наследственной гибкости он вполне справляется своими силами
”
Книга Селимовича, неведомо каким образом прокравшаяся в советскую печать, была не первой в этом жанре тайного стыда и покаяния. Чуть раньше такой же негласной сенсацией стала повесть лучшего прозаика заката советской эпохи Юрия Трифонова «Обмен». За несколько лет до нашумевшего «Дома на набережной» вышел этот обвинительный акт — не советской власти, а советскому человеку, каждому из нас, упорно делавшему вид, что он не из их числа. Этот забытый шедевр, раскручивающий как компактную стальную пружину историю моральной аннигиляции, не привлекает тоталитарных реалий, на которые у Селимовича есть хотя бы намек, — человеку, оказывается, не нужен чекист, чтобы потерять людской облик, он вполне справляется своими силами. При достаточной наследственной гибкости духовная гибель может стать результатом простого обмена жилплощади.
Сегодня мы, похоже, подзабыли, как создавать прозу такого калибра. Мы пишем притчи и байки, гламур и готику, мы выжгли моральный конфликт из литературного сюжета и зажили спокойно. Расставшись с советской властью, мы решили, что соблазн подлости устранен и обличители нам больше не нужны.
Дело не в том, что с нами больше нет Трифонова или Чехова, его учителя. Мы уже не те люди, о которых они все это писали. Мы себя в них не узнаем. Не мы лишились великой литературы — просто оказалось, что она больше не о нас. То ли мы не верим больше в чрезмерную цену предательства, то ли не помним, ради чего есть смысл хранить верность.