Весной 82-го я вернулся из Советской армии — и лег на диван. Никаких команд снаружи не поступало, и некоторое время я лежал, именно этим и наслаждаясь. Примерно к середине лета до меня вдруг дошло, что никаких команд больше и не будет. И что если я не планирую пролежать таким макаром до гроба, надо что-то с собой делать.
Я вышел на улицу и сел в автобус. Автобус шел до метро. Можно было выйти у овощного, но я решил, что метро — это стратегически правильнее. На метро можно было поехать еще куда-нибудь. Но куда? Команд снаружи по-прежнему не поступало.
Я поехал, прислушиваясь к организму, и вышел на станции «Кировская», ныне «Чистые пруды», и пошел по бульвару в сторону родной табаковской студии, которой уже (еще) не существовало. Так лоси некоторое время ходят к пересохшему водопою. Потом я тем же ходом вернулся к метро, поехал домой и лег на диван. И затосковал по армии!
Там в последние полгода службы все было так понятно: подъем — околачивание груш — отбой… С тех пор как я победил в борьбе за существование, моя жизнь была подчинена ожиданию дембеля. Мозги перегорели в вышеупомянутой борьбе в первый год воинской повинности и думать ни о чем не желали — тело же еще принадлежало государству рабочих и крестьян.
Ни рабочие, ни тем более крестьяне так и не придумали, к чему его приспособить перед дембелем, и день, похеренный максимально нечувствительным образом, считался удачей. Моей жизни предстояло возобновиться в Москве, а до того я ни за что не отвечал и ни в чем не был виноват, и это было по-своему прекрасно...
И вот теперь надо было самому придумывать сюжет дня! На что-то решаться, набивать шишки… До явления миру Горбачева оставалось еще три года, и выход из казармы на волю еще не был для меня метафорой. Понимаю проклинающих Горбачева и всего, что последовало за перестройкой, — что с ней делать, со свободой?
При Брежневе во всем была виновата советская власть, и это было так удобно! Мы обтерлись при ней, как в казарме ближе к дембелю. Некоторые неудобства были разновидностью плохой погоды: ну, серые небеса, не Неаполь, но ведь это нормально! Запасись зонтиком, добудь по записи плащ болонья… — и кочумай.
До армии, сколько я себя помнил, я жил при Брежневе. Это было ни хорошо, ни плохо — это просто было так! Я даже не огорчался, что не увижу Рим и Париж, я просто знал, что этого не может быть, потому что не может быть никогда. Эмиграция не рассматривалась, а беспартийный еврей смолоду знал положенные природой пределы. Защищусь — буду получать сто сорок в месяц. Защищусь еще раз — предел карьеры! — сто девяносто. Потом — венок от месткома. Даже уютно.
А тут вдруг — ни бровей, ни генералиссимуса, ни захудалого сержанта. И ты сам должен решать, на какой станции тебе выходить и зачем. Надобно иметь план собственной жизни, а для этого ответить себе на несколько тихих, но неизбежных вопросов философского характера. Попросту говоря, решить: кто ты и зачем? И ведь избежать ответа нельзя: молчание тоже засчитывается за ответ, вот ведь подлость какая!
Вот твоя жизнь — и никто, кроме тебя, не виноват в том, что ты живешь так, как живешь. То же — в масштабах страны. А руки растут из того же места, что и раньше, и веселье по-прежнему «есть пити», и воруют, как при Карамзине, только гораздо больше. Тоска!
Демократия виновата! Не мы же с вами.
И несчастная слепнущая мартышка, так и не научившись обращаться со сложной демократической оптикой, с досады и печали хватанула ее наконец о лубянский камень. И сразу полегчало — по крайней мере психологически, потому что команды опять поступают снаружи, а с отдельно взятого примата и взятки гладки.