В этом году исполняется 90 лет со дня рождения Александра Аркадьевича Галича. Некогда опальный и запрещенный, сегодня Галич представлен множеством изданий. Коллекция «Весь Галич» выпущена на CD. И вот что примечательно: Галич вновь актуально звучит, как будто говорит о нашем времени
Галича не знают. Не любят и не знают. Не любят по какой-то упорной инерции, не особенно утруждая себя знанием. Его по-прежнему ставят в ряд с Окуджавой и Высоцким, числят по разряду бардов и авторской песни. Как будто осталось какое-то предубеждение: слишком зол, слишком социален, слишком литературен. В общем, социальностью его значение, как правило, и ограничивают. «То» время ушло, заря диссидентства осталась в прошлом, а время нынешнее со скукой выслушивает прежние слова. Если выслушивает.
Галича не любили. Не все, но очень многие. Одни за резкость, другие — за то, что еврей, третьи — за то, что выкрест. Не любили за «поэтические» претензии, за актерский шарм и «светскость», за участие в советском литературном процессе и писательское благополучие, за то, что не сидел, за то, что не остался, а уехал. Его перемена, его резкий разрыв с советской конъюнктурой казался слишком демонстративным, слишком радикальным, а потому неискренним. У него была «комнатная» слава, кухонное признание.
Запоздавшие гости
Прерывают куплет.
Их вбивают, как гвозди,
Ибо мест уже нет,
Мы их лиц не запомним,
Мы как будто вдвоем,
Мы еще раз наполним
И в охотку допьем...
Галича забыли как-то довольно быстро. За исключением некоторых песен, которые стали, по существу, народными. Или популярными: «Облака плывут, облака», «Когда я вернусь», «Первача я взял ноль восемь, косхалвы»...
Он остался в цитатах, почти в максимах, афоризмах: «Наш поезд уходит в Освенцим», «Промолчи — попадешь в палачи», «Я выбираю свободу», «Как мать говорю, как женщина», «Это гады физики на пари Раскрутили шарик наоборот», «А жена моя, товарищ Парамонова, пребывала в это время за границею...» «Помним мы, что движенье направо начинается с левой ноги», «И я спросил его: «Это кровь?» — «Чернила!» — ответил он». «Эрика» берет четыре копии. Вот и все. И того достаточно»... Цитат много. Собственно, этого цитатного, расхожего Галича и судили, и оценивали. Но это не весь Галич. Не «Весь Галич»...
Элитная белая вошь
Галича не вспомнили, не узнали, когда стало «можно» слушать его песни, когда стали издаваться книги его стихов, когда стертые магнитофонные ленты сменились CD. Но вот время в очередной раз сдвинулось — и минусы Галича превратились в плюсы. Да, он литературен, подчеркнуто и осознанно, что видно из его вступлений к песням. Он сам говорил, что любит ставить к своим стихам эпиграфы. Он вообще, кажется, ближе к досоветской (несоветской) литературной традиции, к тем, о ком писал: к Мандельштаму, Пастернаку, Ахматовой, Зощенко, Хармсу. Он их с удовольствием цитирует, и обыгрывает цитаты, и строит на них свой текст. Он доносит уже забытую просодию, говорит языком, который как будто исчез и который удивляет почти архаичным богатством: «каты», «шалман», «полуда», «монополька» или неожиданно выплывшее из севастопольского детства греческое слово «таласа» (море). Галич может быть резок, но это резкость всегда фактурная и оправданная. Он вообще точен в деталях, у него нет ни случайных слов, ни случайных образов. И какая-нибудь «Белая вошь» не просто метафора, а вполне конкретная человеческая «элитная» белая вошь, от которой не спасали ни «прожарки», ни вымораживание бараков.
Да, он идеологически определенен и жесток, подчеркнуто, по-некрасовски социален. В нем чувствуется та некрасовская социальность, о которой Мережковский говорил: «Некрасов дал голос немой правде голода». Галич тоже дал голос тем, кто был обречен на молчание. И в его песнях заговорили зэки, лагерники, солдаты «поколения обреченных», инвалиды, простой люд, придавленный советской властью.
Я люблю вас, глаза ваши, губы и волосы,
Вас усталых, что стали до времени
старыми,
Вас убогих, которых газетные полосы,
Что ни день, то бесстыдными славят
фанфарами.
Сколько раз вас морочили, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами
тщетными.
И как черти вы злы, и, как ветер,
отходчивы,
И, скупцы, до чего ж вы бываете щедрыми...
И виден уровень говна Собственно, из-за этой галической любви они и говорят, рассказывают о себе: дочь петербуржцев, сосланных в Караганду, женщина, всю жизнь просидевшая за кассой в магазине, билетерша, оставленная женихом ради дочки партийного деятеля, сторож леспромхоза, «принцесса с Нижней Масловки», раз в месяц приходящая в ресторан выпить ситро и съесть бефстроганов, официантка Тамарка, пожилой скрипач в шалмане...
Галич первый стал писать о путанице и ментальном хаосе постсталинской эпохи, когда молчание загоняло прошлое внутрь настоящего: «Колокольчики, бубенчики, Пьяной дурости хамеж. Где истцы, а где ответчики, Нынче сразу не поймешь. Все почти истцами кажутся. Всех карал единый бог, Все одной зеленкой мажутся, Кто от пуль, а кто от блох». Эта неопределенность и была той советской ложью, которая заслоняла и прошлое, и настоящее, которая обесценивала само слово: «Как каменный лес, онемело, Стоим мы на том рубеже, Где тело как будто не тело, Где слово не только не дело, Но даже не слово уже». Какие уж тут определенные оценки, какая ясность. Что ж удивляться сегодняшнему релятивизму и цинизму, и тому, что Галич вновь звучит актуально.
Все было пасмурно и серо.
И лес стоял, как неживой.
Лишь только гиря говномера
Качала молча головой.
Не все напрасно в этом мире,
Хотя и грош ему цена.
Не все напрасно в этом мире,
Покуда существуют гири
И виден уровень говна.
Боже мой, думаешь иногда, неужели и это, кажется, единственное исправное устройство — сломалось.